ОСКОЛОК                                Ефим Бершин

 

 

Главная страница  Эссе Переводы
Критика Стихи Проза

 

БЕРЕГ ЛЕВЫЙ – БЕРЕГ ПРАВЫЙ  

 

Московский поэт и журналист Ефим Бершин, ставший очевидцем минувшей войны в Приднестровье, попытался не только запечатлеть,     это бесчеловечное зрелище таким, каким он его увидел,  он, попытался заглянуть за кулисы  жестокости, понять, почему суверенитет государств оказался важнее суверенитета личности, - важнее человеческих жизней, Война в Приднестровье пока, слава Богу, остановлена.

Но то, что произошло, уже принадлежит истории.

Печальной истории. И о ее уроках должны знать все. Потому что, хотя сила опять оказалась бессильной, на прорвавшиеся огнем вопросы никто до сих пор так и не дал ответа. Потому что математика политиков до сих пор основана на подсчете километров своей и чужой земли, которая все еще никому не принадлежит конкретно, на подсчете «живой силы и техники, рублей и трофеев. И никому не приходит в голову посчитать. километры человеческого горя.

Война закончилась. Но закончилась ли война?

 

1. Дорога на Дубоссары

- Was ist los? 1— озабоченно спросил Мартин, глядя на мое, должно быть, вдруг изменившееся лицо.

Nichts2,— отмахнулся я, уставившись в экран гости­ничного телевизора.

Преодолев на машине около двух тысяч километров, я наконец добрался до уютного швейцарского Базеля. Нето­ропливый и вежливый Базель был городом из другого мира. Он нехотя погружал свое отражение в воды ухоженного Рейна, а густой кофейно-пивной запах, поднимающийся над столиками уличных кафе и ресторанов, казалось, заполонил собой все пространство между набережной и ленивыми лег­кими облаками, повисшими над ратушей и сытой Markt-platz 3. Этот запах убаюкивал* Хотелось спать долго, спокой­но, ни о чем не думая ни во сне, ни наяву. Хотелось не спеша впитывать в себя этот удивительным образом удобно устро­енный быт, надежно защищенный добряком Мартином к, словно новогодняя елка, украшенный улыбкой его спутницы Сюзанны.

Плыл тягучий август 1989 года.

Господи! Они догнали меня тут, в Швейцарии, эти две площади, прилетевшие из-за тридевять земель и нервными бабочками усевшиеся на экран телевизора.

Медленно сходящая с ума кишиневская площадь Победы и битком забитая, настороженная площадь Конституции в Тирасполе. И чужие лица площадей. Я так хорошо раньше знал эти лица. Но я никогда не видел их такими. Такими чужими. Сливаясь в единую глотку, кишиневская площадь орала: «Жос!» А тираспольская как бы ее переводила на русский: «Долой!» Напряженно продираясь сквозь немецкую речь диктора, я понял, что непоправимое уже произошло, что огромная глыба уже отделилась от скалы и катится в пропасть.

Der Weg ist schon zu Ende,— пытался успокоить меня Мартин.— Man kan jetzt sich erholen4.

 

1 Что случилось? (нем.).

2 Ничего (нем.).

3 Рыночная площадь (нем.).

4 Дорога закончилась. Теперь можно отдохнуть (нем.).

 

 

Но я уже знал, что в ближайшие годы мне отдохнуть не удастся. А что касается дороги,— дорога только начиналась.

Нет, от начала дороги было достаточно далеко. Это была уже примерно середина дороги. Середина левобережного стратегического шоссе Тирасполь—Дубоссары. Я как дурак лежал в стратегической канаве, уткнувшись носом в грязь, а надо мной, срезая лозу запущенных виноградников, стучали автоматные очереди. Время от времени, прерывая автомат­ный «там-там», весело пела «Алазань», и, слава Богу, ее заключительные аккорды взрывались где-то за спиной. До окопа, в котором засели гвардейцы, было метров тридцать, но добраться к ним было невозможно.

Впереди, чуть левее, как мне казалось, того места, где я лежал, гвардейцы и казаки пытались отразить нападение двух десятков бронетранспортеров и батальона молдавской полиции, выплеснутых на пшеничное поле Кошницким плацдармом.

Война за эту дорогу, соединяющую Тирасполь с блокиро­ванными с двух сторон Дубоссарами, велась уже давно. Снай­перы с правого берега отстреливали не только машины, но и велосипедистов, и пешеходов. Но этого, по-видимому, показалось недостаточно. И тогда был высажен десант в ле­вобережные села Кошница и Дороцкое. Молдавская армия перешла к прямым атакам, во что бы то ни стало пытаясь перерезать дорогу и сомкнуть кольцо вокруг Дубоссар.

Еще при выезде из Тирасполя мы посадили в свой «рафик» голосовавшую у обочины почти слепую старуху. Стару­ха все время причитала на полумолдавском-полурусском язы­ке. С трудом разобрали, что пустилась она в этот небезопас­ный путь потому, что в Григориополе сегодня хоронят ее племянника — Владимира Циню. Он в последнее время рабо­тал в Бендерах инженером. Но его похитили молдавские волонтеры, которые во множестве бродят у городской чер­ты. Родственникам он достался уже мертвым и изуродован­ным.

— При Гитлере не было такого,— рыдала старуха.— Людей уродуют, жгут. У нас снаряд в церковь попал, теперь и помолиться негде.

Восклицая через слово: «Где ты, Господи!», старуха не­щадно ругала Москву и всех московских начальников, кото­рые отдали ее землю на поругание. Мы ей долго объясняли, что Москва теперь столица совсем другого государства и «на­чальникам» вроде как и не с руки лезть в чужие дела. Но старуха так ничего и не поняла. Она не хотела знать про то, что Антарктида раскололась на айсберги, она продолжала жить в единой стране. Так и умрет с этим.

Высадив старуху в Григориополе и продравшись сквозь очередной патрульный пост, мы въехали в самую опасную зону. Впереди был Кошницкий разъезд. По правую руку замаячило странное сооружение — произведение советского придорожно-паркового искусства: гипсовый пионер, держа­щий в руке голубя. Вернее, державший когда-то. Чуть позже окопавшиеся за памятником гвардейцы рассказали, что пер­вым делом снайперы вышибли из руки пионера гипсового голубя. Потом стали целить в голову. Но гвардейцы решили спасти гипсовый шедевр и надели на голову пионера каску. Так и стоял — без голубя и без руки. Но в каске.

Едва отошли, как напряженно смотревший в бинокль гвардеец заорал:

— Уберите машину! Мы не поняли.

— Уберите машину, ........ вашу мать! — Далее мат рос поэтажно.

Едва убрали машину, как начался бой. Бронетранспорте­ры пошли в лобовую атаку на дорогу, срезая пулями крупно­калиберных пулеметов деревья и кустарники. На машины налипла пехота. Наступление сопровождалось душеразди­рающим визгом «Алазани» и редким, выверенным уханьем гранатометов. Самое интересное, что все это никак не слива­лось в единую, вычитанную в книгах, музыку боя. Каждый снаряд, каждая очередь звучали отдельно, осязаемо и каза­лись направленными именно в то место, где лежал я. И при этом уже никакого страха. Только инстинкт и где-то в глуби­не сознания медленно зарождающийся азарт.

Часа через два все стихло. Потеряв четыре машины и десятки убитых, нападавшие вернулись в Кошницу. Высу­нув сначала голову и оглядевшись, короткими перебежками добрался до окопа. Вся четверка доблестных защитни­ков гипсового изваяния — Олег, Вадим и два Андрея — была цела.  Только  пионер  лишился  еще одной руки.

— Ребята, я ничего не понял. С чего началось-то?

В ответ они дружно пожали плечами.

Так с чего началось-то? С чего вообще начинается безу­мие? Ведь для того, чтобы поднять автомат и убить, надо внутри себя переступить через что-то очень важное, через тот барьер, который и отделяет человека от... От кого? Кто еще убивает себе подобных?

А потом, когда после некоторых усилий самый главный запрет отбрасывается, как чемодан без ручки, все меняется. Освобождается некая сила, темная, из глубин, прятавшаяся до поры, гонимая, преследуемая. Амнистированная, наконец. И если было нельзя убить, то стало нельзя не убить. Если нельзя было переступить, то стало нельзя не переступить. В тебя стреляют, и ты стреляй. Тебя убивают, и ты убивай. Сознание перетекает в новое русло, а старое, где все эти ненужные уже «нельзя», зарастает водорослями и тиной и, испаряясь, уходит назад, в небо, к Богу, до новых очисти­тельных дождей.

С чего началось-то? С тех ли волонтеров, что в ноябре девяностого года, посланные Мирчей Друком, убили на дубоссарском мосту первых трех горожан? Но разве вначале была пуля?

С тех ли политиков, которые, не ведая, что творят, зубами вгрызались в засахаренную баранку власти? Но разве вначале была власть?

Нет. Вначале было Слово. Потом Слово похитили, и оно стало писаться с маленькой буквы. И те, кому не дано было свидетельствовать, свидетельствовали. И обманутые им вни­мали. И тогда похищенное Слово, почувствовав себя вла­стью, отлилось в пулю.

Так с чего началось-то?

 

2. Со слова... 

По улицам носили гроб.

Толпа молодых людей с криками и причитаниями отме­ряла круги вокруг собора, расположенного в скверике, в са­мом центре Кишинева, выкатываясь время от времени на центральный проспект. Строго смотрел со своего постамента герой молдавского народа Штефан чел Маре (Стефан Вели­кий), видимо, недоумевая, почему эти люди, христиане, кото­рые, подходя к нему, осеняют лоб крестным знамением, не предадут тело погибшего земле.

А крики крепчали. И слухи, один безумнее другого, наполняли столицу, рождая у кого гнев, у кого недоумение, у кого страх. Гроб с покойником, нервно подергиваясь, рывками плыл над толпой. Казалось, его хотят зашвырнуть в небо.

Едва стемнело, как взвились факелы. И мрачное похо­ронное шествие захлестнуло улицы. Демонстранты крушили витрины, избивали прохожих, ревели, как тысяча зоопарков. Когда возник лозунг «Кровь за кровь!», город был поражен пароксизмом страха.

А случилось вот что. Молдаванин Руслан Боянжиу попал в автомобильную катастрофу. Событие не то чтобы рядовое, но, как говорится, не он первый. Милиция выяснила: подвы­пивший Руслан, не справившись с управлением, стал виновником собственной смерти. Казалось бы, все ясно — отпустите человеку грехи и предайте земле.

Но ему не повезло. Его смерть совпала с лихорадочным поиском героев, способных стать знаменем национального возрождения. Было объявлено, что Руслана убили русские. И не просто убили, а еще и выкололи глаза, вырвали язык и оставили записку: «Ты хотел иметь свой язык — получай».

Мы позабыли однажды, что Слово и Бог — синонимы. И выросли на утверждении: язык — средство общения. И все. Но греховная нить тоже имеет свое продолжение. И язык стал средством разобщения.

Законы о языках трагикомичны. Можно ли рабочего или крестьянина заставить стать полиглотом? Можно, конечно, принять закон. А дальше что?

В Приднестровье чуть более двадцати процентов русских. А остальным — болгарам, евреям, немцам, украинцам — на трех языках разговаривать? Разве не понимали, что Придне­стровье — чужая земля, щедрый сталинский подарок, и нуж­но бы с его 800-тысячным населением поосторожнее? Пони­мали, конечно. Но имперское мышление живо не только в московских головах. Оно не дает спокойно спать вождям новых империй, поменьше. И в языке ли дело? В языке ли, если одновременно с принятием закона появились лозунги, «Мы даем вам пять лет не для того, чтобы вы выучили язык, а для того, чтобы вы убрались отсюда», «Русских за Днестр, евреев — в Днестр». Да бросьте вы. Под языковым прикры­тием зарождался новый национал-социализм. Ему требова­лись враги. Ему требовалась национальная идея. Ему требо­вались территориальные проблемы.

И — крупная ложь. Ложь, соответствующая моде, соот­ветствующая мировым стандартам. Перекрасившиеся комму­нисты, вооруженные национальной идеей, родили миф о бед­ных демократах, преследуемых несметными полчищами Российской империи. А империи уже фактически не было. Да и полчищ — обездоленные приднестровские бабы, взываю­щие о помощи, и рабочие с палками — против автоматов. Но «бедным демократам» на первых порах поверили. Так начи­налось.

Хотя нет. Начиналось еще раньше. С воровства. Со слова. Газета писателей «Литература ши арта» дышала нена­вистью к немолдованам. Те, кому не дано было свидетель­ствовать, свидетельствовали. Те, кому Господь не дал талан­та, равного таланту Гете или Толстого, сами назначали себя гениями. А кто попытался усомниться в их гениальности — враг. Народный фронт, скроенный по образу и подобию КПСС, исповедующий животный национализм, возглавили писатели   и   журналисты —   И. Хадыркэ,   Г. Виеру, Д. Матковский, А. Цуркану, В. Нэстасе, Л. Лари. Многолет­няя политика искусственного выращивания национальных литератур наконец-то дала свои плоды. Те, кому внушили, что они должны писать, написали. Стихи и проза большин­ству из них не принесли всемирной славы. А ведь так хоте­лось. Впрочем, хотелось, видимо, не изнурительного литера­турного труда. Хотелось стать глашатаями народной воли. А слово здесь, конечно же, лучший помощник.

А потом была эта свадьба.

Гуляли по вполне понятным причинам прямо на площади, при большом скоплении народа. Много было хмельных, благо щедрые молдавские виноградники еще не устали по­ить. Много было веселых, но каким-то странным, почти дьявольским весельем. Свершалось все по установленному обряду. Бракосочетанием руководил православный священ­ник. Невеста красовалась в роскошном белом платье под фатой. А жених... Жених...

Короче, молдавская поэтесса Леонида Лари, заявив, что возрождение нации дороже собственных детей, развелась со своим русским мужем, с которым нажила двоих ребятишек, и вышла замуж за памятник Стефану Великому. Священ­ник постучал обручальным кольцом по постаменту, затем надел его на палец Леониде и объявил молодых мужем и женой.

Временами казалось, что пятисотлетний Стефан готов запустить свой тяжелый крест, который он долгие десятиле­тия держит над Кишиневом, в толпу и убежать куда глаза глядят. Но памятники не умеют бегать. И не умеют кричать. Они умеют только грустно смотреть.

Газета «Цара» напечатала «Десять заповедей бессарабского румына», в которых проповедь национальной исключи­тельности принимает уже гротескные формы. Одна из самых забавных заповедей гласит: «Не торопись связать свою судь­бу с человеком другой нации. Скрещивание улучшает лишь породу животных. А людскому роду вред наносит. Если же ты создал семью с представителями другого народа, сделай все возможное, чтобы в твоей семье победил твой дух, румынский!»

Фашистские идеологии всегда прятали свою суть в золоченые скорлупки. Кто работал под гуманистов, кто — под демократов. Здесь же, вдобавок ко всему, многое прикрыва­лось именем Божьим. Поход волонтеров на Гагаузию и Дубоссары был освящен православным священником. Прежде чем убить, целуют крест. Заповеди бессарабского румына облекаются в форму заповедей Моисеевых. Националистиче­ский Народный фронт, подумав, назвал себя христианским. Дальше — больше. Монахи Кицканского монастыря прячут у себя оружие. С колокольни того же монастыря, под при­крытием его служителей, бьют снайперы. Формальные сло­ва, формальные священники, формальный Бог. Дальше па­дать некуда. Произносящие всуе Слово и произносящие всуе имя Божье сошлись. Люди искали в их словах жизнь, а нашли реальную кровавую смерть на поле никому не нужного боя.

Искали живое... Но не им ли было адресовано: «...что вы ищете живого между мертвыми»?

А ведь сказано было: «Не кради». Но воры, всегда выдающие себя не за тех, кем являются на самом деле, вновь попытались украсть Слово. Услышав где-то, что «Слово было у Бога», но с чудесным варварством наплевав на то, что «Слово было Бог», картинно осеняя себя крестным знамени­ем, отправились в совсем не крестовый поход к берегам великой реки, успокоившей в своих водах за долгую и буйную историю немало пришлого воинства. Отправились с пу­стым сердцем, но с Богом на устах, как бы заранее перекла­дывая на него все свои будущие грехи.

«Многие скажут Мне в тот день: «Господи! Господи! не от Твоего ли имени мы пророчествовали? не Твоим ли именем бесов изгоняли? и не Твоим ли именем многие чудеса творили?» И тогда объявлю им: «Я никогда не знал вас; отойдите от Меня, делающие беззаконие».

 

3. Выстрел

 Дорога под колесами оборвалась внезапно, как струна под пальцами. Подступал вечер, и солнце собиралось свалиться в окоп.

— Дальше нельзя,— предупредил командир поста, насто­роженно поглядывая на нас.— Нейтральная зона.

Накануне мы договорились с группой журналистов, что перейдем линию фронта между Дубоссарами и Кочиерским плацдармом. Опасно, конечно, но очень хотелось побывать в окопах на противоположной стороне. К тому же, как мы полагали, издалека видать, что мы журналисты, а не гвардей­цы. Авось стрелять не будут. Правда, время подкатывалось не совсем удачное, ближе к вечеру, как правило, начинался обстрел.

Но одно дело договариваться за рюмкой водки в уютном номере гостиницы и совсем другое — выполнить задуман­ное, выйдя на линию огня. Стояли, ежились. Идти никому не хотелось. Признаться, что страшно, тоже никому неохота. Искали повод, чтобы не ходить. Когда нашли и повернули назад, в окоп спрыгнули двое. Я — просто из любопытства. Был уверен, что все равно остановят. Пошли. Когда отошли метров сто от первого поста, уже за спиной последовал звонок по полевому телефону — задержать. Пока названива­ли на второй пост, мы и его прошли. По странному стечению обстоятельств, звонки так и не сумели нас опередить. Прови­дение?

Так мы прошли насквозь всю линию приднестровской обороны и вышли к дороге, ведущей через нейтральное село Роги в занятые молдавскими войсками Кочиеры.

— Куда идем? — приступил к нам хмурый гвардеец на последнем посту.

— В Кочиеры,— невинно ответили мы. Гвардеец покрутил в ответ пальцем у виска:

— Завещание оставили?

Но тут его позвали к полевому телефону. Мы уже дога­дывались, что ему скажут, и, не теряя времени, вышли на дорогу. Уже метров через сто услышали сзади истеричный крик: «Вернитесь!» Оглянувшись, помахали руками.

Дальше шли не спеша, вымученно улыбаясь и подбадри­вая друг друга такими шутками, после которых в Москве бы в приличный дом не пустили. Но здесь не было приличных домов. Было много полуразрушенных домов. Бедному селу, расположенному между позиций, доставалось как с этой, так и с другой стороны, а дорога, по которой мы шли, подмиги­вала нам щербинками от пуль и снарядов. Но сейчас в Рогах было тихо и абсолютно безлюдно. Вишневые и сливовые деревья распирали ограды. Плоды, никем не подбираемые, падали прямо на улицу. Под ногами время от времени чавка­ли раздавленные абрикосы. Все это изобилие никого не трогало, и создавалось впечатление, что из живых здесь остались только деревья. Зона.

Внезапно нас окликнули. Из-за забора выглядывал одно­ногий старик и подзывал нас, описывая зазывные круги выщербленным костылем. Подошли. Старик стал что-то горячо говорить по-молдавски, испуганно указывая рукой в сторону Кочиер. Мы не понимали. Старик покопался в своей памяти и нашел нужное русское слово: «нельзя». «Можно»,— ответили мы не очень уверенно. Старик покачал головой и сделал знак: подождите. Кряхтя, протиснулся в подвал и вылез через пару минут с гроздьями черешни. Сунув нам в руки черешню, перекрестил каждого и пошкандыбал назад в подвал. Мы неторопливо шли по улице, сплевывая косточки себе под ноги. Было не по себе. Было жутковато от мысли, что кто-то уже держит нас на прицеле. Но виду не подавали. Прицел... черешня... видимое спокойствие... Что-то это мне напоминало. С трудом вспомнил: Пушкин, «Выстрел». Сам себе улыбнулся. Интересно, выстрелят или, как у Пушкина, оставят выстрел на потом? Поворачивать уже поздно. Мы бы себе этого не простили.

Дорога вильнула вправо и устремилась вверх. Метров через двести подъем кончился, и до нас донесся отвратительно обволакивающий запах. Остановились, принюхиваясь, как две ищейки.

— Что это? — Мы вопросительно посмотрели друг на друга. И, кажется, одновременно сообразили: трупы. Густой трупный смрад шел от показавшихся вдали тусклых строе­ний. Это были Кочиеры.

Когда в Кочиеры был неожиданно высажен десант, подкрепленный артиллерийскими установками и бронетранспортерами, жители разбежались в разные стороны: кто переправился через Днестр, а кто потайными тропками ушел в Дубоссары. Потом началось. Продвинуться десантники не смог­ли и образовали плацдарм, чем обрекли это левобережное село на полное разрушение. Постоянно подпитываемый с правого берега техникой и людьми, Кочиерский плацдарм бельмом повис над Дубоссарами. Отсюда стреляли снайперы. Отсюда ежевечерне начинался артиллерийский обстрел города. Но здесь же части молдавской армии, оторванные от своего берега, несли чудовищные потери.

По всей видимости, гвардейцам не составило бы труда сбросить десант в Днестр и взять Кочиеры под свой контроль. Но они этого не делали, предпочитая уничтожать молдавскую армию частями, вынуждая направлять на плацдарм все новые и новые силы.

Мы все-таки подошли к постам. Никто не выстрелил. Пока, остановленные часовыми, мы оглядывались по сторонам, поджидая вызванного командира, печальные дома плы­ли в сумеречном воздухе, неуклюже растопыривая обнаженные стены, лишенные крыш. Тихо посвистывали на сквозняке вышибленные оконные проемы. Жителей, конечно, не было видно. Дома, сады, люди и даже кладбище были принесены в жертву. Чему? Ради чего? Ради того, чтобы все говорили на молдавском языке? Ради будущей великой Румы­нии? Против кого, собственно, была развязана война?

— Против империи,— уверенно ответил часовой.— За единую и неделимую Молдову, за спасение молдавской культуры.

— Но на той стороне вроде не возражают против единой и неделимой. Просто хотят говорить на своем языке. Там тоже спасают свою культуру.

— А посмотрите, что они сделали с Кочиерами. Так поступают только варвары.

— Но посмотрите, что вы сделали с Дубоссарами.

— Сами виноваты. Если бы они подчинились законам Молдовы, ничего бы не было. В Левобережье живут эмигранты. Они приехали на нашу землю и еще хотят диктовать свои условия.

— Ну какие же они эмигранты? Они живут здесь столетиями. И если бы не Сталин, если бы их насильно не присоединили к вам пятьдесят лет назад...

Спор был бесполезен. И он был прерван внезапно появив­шимся офицером.

— Из Москвы? Журналисты?

— Да, из Москвы.

— Советую уходить, пока не началось. Мы с имперскими журналистами не разговариваем.— И, взглянув на часы, раздельно закончил: — Мы их не любим.

И опять дорога. Опять погруженные уже в глубокие сумерки Роги, затаившиеся, безлюдные. Уже невидимые пло­ды за заборами. Страх давно миновал. Осталась грусть. Действительно, не было никакого смысла ходить на ту сторону. Ребята были правы. Небось давно в гостинице чаи гоняют.

И тут раздался выстрел.

Пережидая обстрел в очередной придорожной канаве, мой спутник время от времени спрашивал:

— Ты понимаешь, почему они нас не любят? Именно нас с тобой. Я не Сталин, и ты не Берия. Но нас не просто не любят. Нас ненавидят. Я уже ничего не понимаю.

— Я тоже.

 

4. Метаморфозы любви 

Я всегда был оппозиционером. Даже тогда, когда был еще необремененным излишками ума комсомольцем. Даже тогда, когда, выпучив патриотические глаза, упивался стиха­ми о войне и грядущем коммунизме. Даже тогда. Потому что мне всегда — всегда! — чего-то недоставало до полного счастья. Не еды и не одежды. Нет. Любви. Мне всегда недоста­вало любви. А без любви жизни я себе не представлял. Потому что я любил всех. Меня же любила только мама. Я страдал и страстно проповедовал любовь. А человек, проповедующий любовь, всегда находится в оппозиции.

Да, мне всегда не хватало любви и человечности. Я очень долго верил той лжи, полуправде, умолчаниям, которыми меня кормили с детства и которые способны ввести в заблуждение и не таких дураков, как я. Но всегда после их точки я ставил свою запятую, чтобы спросить про любовь. И был оппозиционером.

Мы увязли в чем-то несуществующем, в дыму, в абстракциях. На протяжении многих десятилетий, если не столетий, мы любили все абстрактное. Абстрактную державу. Абстра­ктного для многих императора. Абстрактный социалистический выбор. Абстрактного Сталина. Абстрактную перестройку. Или не любили. Опять же абстрактно. Мы любили абстрактно. А нас и вовсе никто не любил.

Теперь бывшее советское общество разделилось на две большие абстрактные любви. Одна часть полюбила демократов (или не полюбила). Другая часть, куда входит большинство жителей «суверенных государств»,— нацию. Причем свою, разумеется, нацию. Поскольку две эти любви тоже абстрактны, то произошла странная метаморфоза: оказыва­ется, абстрактная демократия и откровенный национализм практически ничем друг от друга не отличаются. По от­ношению к человеку. Поскольку ничуть не озабочены судьбой конкретного, одиноко стоящего на ветру перемен индивида.

Но почему же, несмотря на внешнее противостояние, так близко сошлись «наши демократы» и «наши националисты»? Потому что демократия, вместо того, чтобы стать средством, методом существования, стала идеологией. Она подменена тем же коммунизмом, но с приставкой «анти». Она опять проповедует не любовь к человеку, а ненависть к коммуниз­му. Коммунизм любить не за что. Он уходит, и слава Богу. Коммунистические проповедники внушали ненависть ко всему живому, выбивающемуся за рамки идеологии. Казалось, было бы естественно, если бы взамен ненависти пришла любовь. Но одна ненависть сменила другую. У нас не будет никакой демократии, пока демократию будут любить больше, чем отдельную личность. Да и что означает термин «власть народа»? Власть всех? Над кем? Над всеми?

Я бы предложил некую «эгократию». Власть личности. Власть личности над собой, над собственным внутренним миром, который для каждого отдельного человека ничуть не меньше вселенной. Договоры между государствами надо заключать в последнюю очередь. А в первую — между соседями по коммунальным квартирам. Игнорируя межличностные отношения, межличностную любовь и нравственность, мы оставляем пропасть, в которую в один прекрасный день рухнет любое тщательно выстроенное государственное обра­зование. И не только у нас. Потому что и Бог, и заповеди — не для всех. Они для каждого. Отдельно.

Любовь к «власти народа» ничем, по сути, не отличается от любви к «власти нации». Это практически одно и то же. Тем не менее национальные движения почти повсеместно объявили проблему нации и права нации приоритетными. И, как утверждают, борются за свободу. Но еще Бердяев гово­рил, что чувство свободного человека — это чувство вины за все, совершающееся вокруг него. Поэтому мне непонятно, как можно бороться за свободу любой ценой, не ощущая зла, приносимого живущим рядом представителям других наций. Я не понимаю, почему молдаванин только тогда почувствует себя свободным, когда заставит говорить по-молдавски всех русских, украинцев, евреев, болгар, немцев, гагаузов, живу­щих в Приднестровье. Я не понимаю, почему свободным грузинам нужно отнимать автономию у осетин и расстрели­вать с вертолетов Сухуми только потому, что абхазцы не­сколько отличаются и в соответствии с этими отличиями хотят жить. Я не понимаю, почему славные демократы Литвы прикрыли польский округ, а эстонцам зачем-то пона­добился русский монастырь в Печорах. Хотя у них уже есть своя многонациональная Нарва, где и можно всласть по­экспериментировать над правами человека. Неэстоиского,

разумеется, человека. А почему украинцы попытались заста­вить перейти на «ридну мову» университет Одессы — центра южнороссийской культуры?

А тем временем между этими двумя всепожирающими идеологическими полюсами силится выжить конкретный «маленький» человек, у которого свои проблемы, свое горе и свои привязанности: язык, на котором он говорит, земля, на которой он живет, безопасность близких, и такое естественное желание жить так, как он хочет и умеет. Он до дрожи в ногах не хочет и боится падать в пропасть. Он не знает, как жить перед лицом катастрофы. Он сопротивляется. Он ожесточается. И, где подталкиваемый извне, а где и нет — берется за оружие. Даже не умея назвать свои желания и облечь в слова свою внутреннюю убежденность в правоте,— отвечает той же монетой, отлитой в снаряды. Этим и продолжилась война в Приднестровье.

Западным цивилизациям неспроста, видимо, довелось пе­режить увлечение философией существования — экзистен­циализмом — от феноменологии Гуссерля и учения Кьеркегора до фундаментальной антологии Хайдеггера. По всей видимости, там поняли, что, если не вникнуть в глубь человеческой сущности, если не относиться к человеку как к миру в себе, как к суверенной субстанции, западные общества ожидает тупик. Да и может ли развиваться общество, населенное обезличенными, не умеющими любить людьми? Причем обезличенность, как теперь нам становится ясно, вполне реальное явление как при диктаторах, так и при демократах.

Конечно же, не случайно экзистенциалисты поставили вопрос о том, как жить человеку перед лицом исторических катастроф, и вообще о способе бытия человеческой личности. Именно — человеческой личности. Потому что если будет жить личность, то будет жить и общество. Суверенитет личности, ценность отдельно взятой человеческой жизни должны носить характер закона. Мы же объявили себя человеколюбцами, едва оторвавшись от учебника по марксизму-ленинизму. Поэтому и не можем объяснить человеку, как ему жить перед лицом нашей конкретной исторической катастрофы. Поэтому же мы его не любим и бросаемся в крайности — от культовой демократии до махрового национализма.

Нет, мне определенно нравится, что экзистенциалистами была предпринята попытка обратиться к человеческой сущ­ности. Только непонятно, как экзистенциализм сумел обернуться цинизмом Сартра и последним ударом кайла, окончательно развалившего культуру. Не потому ли, что зародился в обществе, где человек долго был приложением к собственной бензоколонке? Или и тут любви не хватило?

Но почему же все-таки нам так трудно полюбить человека, принадлежащего к другой нации, исповедующего другую религию, просто иначе мыслящего? Мы ведь сами теперь выбираем, кого нам любить. И любим, как правило, тех, кто любит нас.

Многолетнее поклонение абстрактным идолам и абстрак­тным теориям привело нас к поклонению абстрактной демократии и абстрактным национальным интересам. К новым идолам, к новому язычеству. Но крона, абстрагированная от корня, не расцветет и плодов не даст. Потому что все взаимосвязано в этом мире. И не будем мы счастливы чужим горем. И не продлятся наши дни на земле. И поверженный, кого мы называем врагом, не принесет нам любви и покоя. Именно потому и было сказано: «...любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидя­щим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас».

Господи! А как?! Как научиться, все понимая, благосло­влять убивающих? Благотворить ненавидящих? Гонящих? Изрыгающих огонь на детей? Разве что молиться.

Или я опять в оппозиции?

5. В расстрелянном городе

В этом городе прямо на улицах совершенно наивно растут абрикосы и вишни. Даже многоэтажные дома увиты виноградом — настоящий виноградный лес с прорезями для окон.

В этом городе висят над головами персики и груши, и каждый желающий может снять небольшой урожай. Никто слова не скажет.

По этому городу ездит на тракторе обросший щети­ной человек с тяжелым взглядом. Он не стал почему-то называть своего имени, и его прозвали Никифором. А трактор его — лодкой Харона. Никифор беспрепятственно переезжает — взад и вперед — проходящую прямо по городским улицам линию фронта, потому что его уже знают и те, и другие и не стреляют при его появлении.

Он не замечает винограда и персиков. Он ездит по городу и собирает в кузов урожай трупов.

Пока мы во время короткого затишья лежали на траве возле полуразрушенного здания Бендерского горсовета, Никифор каждые десять—пятнадцать минут подвозил убитых. Старика с банкой, зажатой в уже мертвых руках. Где-то он добыл молока. Может быть, для внука. Так и привезли его с банкой. Только молоко расплескалось. Еще одного стари­ка, одноногого. Он лежал в кузове, испачканный землей, уже тронутый разлагающим беспощадным солнцем. А рядом лежали новенькие костьми. Потом — мальчишку лет тринадцати с широко раскрытыми удивленными глазами и маленькой дырочкой во лбу.

Это уже не жертвы минувших боев. Это жертвы снайпе­ров, засевших на крышах и чердаках, а то и прямо в квартирax многоэтажных домов и с какой-то особой тщательностью отстреливающих именно мирное население — женщин, стариков, детей. А после первых трех дней погрома в Бендерах, когда трупы на улицах валялись вразброс, председатель горсовета Вячеслав Когут дал команду хоронить людей прямо на месте гибели. Стояла жара, трупы разлагались, возникла угроза эпидемий. И людей хоронили во дворах, в скверах, у подъездов домов.

Так Бендеры стали кладбищем.

Трагедия разразилась 19 июня вечером.

За несколько дней до этого, согласно договору о переми­рии, приднестровцы разоружили и увели из города своих ополченцев. Они сняли вокруг города, в котором находились военные наблюдатели четырех стран, защитное поле.

А потом начались хотя и малопонятные, но в общем-то мелкие для военного времени события. Два гвардейца при­ехали в типографию за печатной продукцией. Их зачем-то выследили и взяли в плен молдавские полицейские. Товари­щи кинулись выручать своих. Завязалась перестрелка. Опять же — рядовая перестрелка, что было уже обычным явлением в городе, поделенном на две части воюющими сторонами. И тут с двух направлений в Бендеры вошли танки и бронетранспортеры молдавской армии.

Изрыгая огонь, они двинулись к центру, расстреливая на своем пути каждого, кто оказался на улице. Били по домам. Люди гибли в постелях, на кухнях, в магазинах. Бронетран­спортеры въезжали в магазинные витрины, крушили все подряд — стекла, прилавки, вещи и людей... людей... людей. К горсовету выкатили пушку и стали бить прямой наводкой по зданию, в котором находились депутаты горсовета и Верховного Совета Молдовы, приехавшие вести очередные мирные переговоры, случайные посетители, сотрудники и сотрудницы — машинистки, уборщицы, словом, все, кого обычно можно встретить в любом горсовете. Тридцать вооруженных защитников Бендерского Белого дома отбивались, как могли. Стреляя из окон, подожгли два БТРа. Но силы и боеприпасы таяли на глазах.

К четырем утра армия Молдовы уже захватила мост через Днестр и открыла себе путь на Тирасполь.

Оглушенная очередным разрывом, англичанка присела в ужасе посреди мостовой, зажав руками голову. Вокруг пули уже действительно свистели, как бы даже присвистывали в промежутках между разрывами мин и снарядов. Я с трудом оторвал ее руки от головы, испугавшись, что она ранена. Нет, вроде цела. Схватил за руку и одним рывком — к подбитому бронетранспортеру. Залегли.

— Кто тебя только сюда отпустил!

— Это моя работа,— прокричала она, с трудом вдавливая английское «р» в русские слова.— Меня вообще-то сопровождает муж, но он остался в Одессе.

Хорошенькое дело. Сопровождает. Сопроводил до одесского пляжа, а в Бендеры отправил одну.

Дикий визг «рапиры» прервал наш диалог. Потом притих­ло. Надо было выбираться. Не жить же в подбитом бронетранспортере. Из-за разбитой витрины еще вчера галантерейного магазина выглянула улыбающаяся рожа полицейского. Он помахал рукой, зазывая. Фиг тебе. Мы рванули через дорогу и, впрыгнув в другую витрину, стали пробираться между разбитыми прилавками.

В принципе до того места, где Мэри оставила, спрятав в подворотне, машину, было недалеко. Нужно было пройти всего лишь один квартал, перебежать дорогу и метров через пятнадцать нырнуть в подворотню. Но это был тот самый квартал в центре, у горсовета, где и разыгралось сражение.

Поэтому мы пробирались внутри магазинов, через какие-то складские помещения, через пробоины в стенах, пока не добрались до торцевой стены. Осталось выбраться на улицу и перебежать дорогу. За дорогой почти безопасно. А там, на машине, закоулками можно выбраться к мосту и попытаться проскочить его на высокой скорости.

Дорогу перебегали по одному, в промежутках между очередями. Вначале она, потеряв по пути объектив фотоап­парата. Потом я, успев его подхватить на бегу. Все. Влетаем в подворотню. А машины и след простыл. Шофер, нанятый ею в Одессе за валюту, нас бросил.

Первую попытку отбить город гвардейцы и черноморские казаки предприняли двадцатого июня. Тремя танками и од­ним БТРом они ринулись через мост в лобовую атаку против сорока БТРов и десяти танков. Это была, конечно, авантю­ра. Тем более что сразу за мостом стояла противотанковая пушка, которая первым же выстрелом подбила головной танк. Тот споткнулся и, не разворачивая башни, пополз назад через реку, к Парканам. Уже на другой стороне моста экипаж успел выскочить буквально за несколько минут до того, как танк превратился в факел.

Остальным каким-то чудом удалось углубиться на два квартала, дойти до автостанции и завязать бой уже внутри города. Но долго продержаться не удалось. Слишком нерав­ными были силы. Тем не менее расстреливаемый город понял, что его не бросят.

А национальная армия Молдовы продолжала жечь и взры­вать предприятия, вывозя из города станки, аппаратуру и всю, представляющую какой-либо интерес, технологию. Здесь, на правом берегу Днестра, в городе, который молдав­ское правительство считает исконно своим, это выглядело дико.

Но главное — люди. За трое суток погибло примерно 650 человек. Около полутора тысяч ранено. Из города ушло сто тысяч. Две трети всего населения. Остались только немощ­ные и те, кто с оружием в руках встал на его защиту. Многих беженцев долго еще можно было увидеть на вокзалах Одес­сы и Тирасполя. Полуодетые, часто голодные женщины, старики и дети — вот коллективный и действительно непри­влекательный портрет «сепаратистов с берегов Днестра».

Как очевидец, могу утверждать: Бендеры уже стали в один ряд с Лидице и Хатынью. Но понять, ради чего молдавские министры Косташ и Плугару отдали этот приказ, не могу. Ради языка? Ради единой и неделимой?

Когда появились «родные» МИГи, никому, по-моему, и в голову не пришло, зачем они прилетели. МИГи-то — наши, советские, краснозвездные, эсэсэсэровские. Даже ког­да один из них сделал первый круг над мостом. Даже когда от него отделились черные точки. Даже...

Страшный взрыв потряс опоры моста, и, через секунду, будто срезанные ножом, около десятка бетонных столбов, державших троллейбусные провода, рухнули на асфальт. Взрывной волной развернуло «КамАЗ». Гвардейцев погре­бло под баррикадой. Мертвые скрепили собой опоры. Мост устоял.

Вторая бомба упала дальше, за рекой, в Парканах. И на месте пятнадцати домов образовалась гигантская воронка, моментально наполнившаяся водой. И люди стали мертвыми рыбами в мертвом озере.

Уже не обращая внимания на разрывы, Мэри присела на камень и занялась фотоаппаратом» Я упал на траву и, закрыв глаза, стал думать о том, какую картину я бы написал, если бы был художником.

Захотелось выйти на площадь, стать перед бронированны­ми мордами и закричать: зачем вы это делаете? Неужели вы не понимаете, что на этом маленьком клочке земли вы уже никогда не сможете жить так, как жили. Вы уже не сможете жить вместе. Вас будут ненавидеть до тех пор, пока из памяти людей не выветрится эта трагедия. А она долго еще не выветрится. Еще не одно поколение жителей Бендер будет смотреть на вас как на врагов. И ни о какой «единой и неделимой» речи больше быть не может. Даже если насту­пит мир. Даже если опять попытаетесь заставить силой.

Что толку-то с нее, с силы? Тоталитаризм в  XX веке выдвинул чудовищную формулу победы: «Победа — это уничтожение». Уничтожение врага. Любой ценой. Уничто­жались целые классы, партии, нации. Но никому ничего до конца уничтожить не удалось. Ничего и никого. Несмотря на то, что в СССР работала гигантская общественно-политиче­ская система уничтожения с целым комплексом исполнитель­ных механизмов, с политической субкультурой, обеспечи­вающей его существование, исторический результат — ноль. Никого не научили ни Гитлер, ни Вьетнам, ни Афганистан. Победить человека силой невозможно. Убить можно. Одно­го, сотню, миллион. Но это не будет победой.

Тем не менее после распада Советского Союза новообразо­ванные государства сохранили почти в том же виде основные элементы тоталитарного строя и, главное, политическую «культуру» тоталитаризма. А там, где на смену коммунисти­ческой идеологии пришла идеология национальная, тоталита­ризм стал во много раз страшнее, агрессивнее.

Трагедия Бендер — плод чванливой, дилетантской полити­ки и воинствующего национализма. Это плод комплекса национальной неполноценности, вызванной не только десяти­летиями тоталитарного давления, но и чрезмерной, больной революционностью людей, которые пожелали все изменить в один день. Это плод нелюбви и нетерпимости, граничащей с фашизмом. Но вину с ними должны поделить и те, кто, сделав из демократии новую идеологию, новый фетиш, слишком долго делили противостоящие стороны на коммуни­стов и демократов, не желая понимать, что в Приднестровье живут просто люди, которых нельзя убивать.

Милиционер лежал совершенно обессиленный, и мы сами задрали ему рубаху. На теле были вырезаны звезда и крест, а посередине большая буква «V». Виктория! Победа! Вот она — победа!

Полицейские остановили его в Варнице, куда он заехал за женой. Долго били. Потом вырезали буквы. Потом, связав, бросили в кузов машины и повезли в сторону Новых Анен. Он сумел перегрызть зубами проволоку на запястьях, перева­литься через кузов и уползти в Гырбовецкий лес. Затем как-то добрался до Бендер, где его подобрали гвардейцы.

Потом была вторая попытка. При поддержке двух танков и одного БТРа два десятка гвардейцев и черноморских каза­ков прорвались все-таки к центру. Эти разнонациональные казаки, в рядах которых и русские, и украинцы, и немцы, и молдаване, совершили невозможное: обратили в бегство мощный бронированный кулак, поддерживавший регулярные части молдавской армии. Каждый сражался за сотню. Немец Олег Оттингер, прежде чем его настигла снайперская пуля, один подбил несколько бронетранспортеров.

Операция по деблокированию Бендер завершилась в два часа ночи 21 июня. А наутро уцелевшие жители увидели страшную картину. Развороченные дома с черными проема­ми вместо окон. Разрушенные и разграбленные магазины. Перешибленные осколками снарядов столбы. Преображен­ский собор, выщербленный пулями. И улицы и площади, заваленные мертвыми жителями. Меж трупами пританцовы­вала, по-видимому, сошедшая с ума женщина, напевая песен­ку «Три танкиста, три веселых друга». Как объяснили увед­шие ее соседи, минувшей ночью погиб ее сын.

Так вот. Я сидел и размышлял, какую картину я бы написал, если бы был художником. Я бы написал большое полотно, состоящее из деталей, так как целого уже не было.

Я бы нарисовал старого бендерского дворника дядю Леву. Каждое утро он берет в руки метлу и метет улицу. Вокруг подбитые минометы и бронетранспортеры, груды металла, свистят пули. А он метет. Он знает свое дело. Он «делает людям чисто». С чудовищным акцентом, перескакивая с рус­ского на идиш, дядя Лева рассказывает, что все его дети уже давно уехали из страны, а он остался со своей больной женой Кларой. Клара уже полгода не встает. Дядя Лева подводит нас к крыльцу и, покопавшись за ним, достает топор.

— Каждый мужчина должен защищать свою жену,— как-то буднично говорит дядя Лева.— Поэтому я держу здесь топор.

Я бы нарисовал кабинет председателя горсовета Вячеслава Когута. В кабинете нет ни одного окна — какие-то чудовищ­ные дыры, заваленные для безопасности матрацами. На стенах — следы пуль и осколков снарядов. Здесь же, на полу, спят сменные гвардейцы. Но подметено, вымыто, и Вячеслав ведет прием.

Я бы нарисовал школу, готовую к выпускному вечеру. На полу валяются аттестаты, на каждом из которых поперек нацарапано по-румынски: недействителен.

Я бы нарисовал роддом, чердак которого захвачен молдав­ской полицией. На чердаке полицейские устроили огневые точки и стреляли по городу. Внизу рожали женщины. Внизу рождалась жизнь. А наверху эту жизнь пытались уничтожить.

Но я не художник, и нарисовать то, что не по силам было бы самому Сальвадору Дали, я не могу. Может быть, с этим справился бы Верещагин, которому стал доступен «Апофеоз войны». Да и то, если бы он увидел эту гору бессмысленно убитых жизней! Тираспольские, бендерские и парканские морги не в состоянии оказались их вместить. Поэтому погиб­ших просто складывали во дворе. И живые подолгу искали своих близких, все еще надеясь на чудо, все еще надеясь...

Потом мы забрались в Преображенский собор, который уютно устроился за широкой израненной спиной горсовета. Это его и спасло.

Двое служителей пытались замазать следы пуль. В храме было почти пусто. У иконы Божьей матери молились двое:

пожилая женщина и юный гвардеец. Невдалеке у алтаря чем-то был занят отец Леонид. Увидев нас, кивнул и зашептал:

— Ничего. Мы молимся. Наше дело молиться. Молимся спасению души и тех и других.

А я уже не мог за тех и других. Грешен.

6. Мост

«Итак, по плодам их узнаете их». Слова политиков, искус­ственно разукрашенные под плоды смоковницы, опали с ржа­вых металлических веток. Говорили о добре, и посеяли ненависть. Говорили о любви, и усеяли поле трупами себе подобных. Говорили о милосердии, и полили лозу слезами матерей и вдов. И это на земле, где не собраны были еще все гильзы, не обезврежены все мины минувшей войны. На земле, где памятны еще многим ужасы немецко-румынской оккупации, где так и не успели поставить памятники над многими «маленькими» бабьими ярами, где за горбушку хле­ба истребляли целые семьи, где готовы были вытерпеть все — лишь бы не было войны.

Но что-то же вновь произошло с нами, если мифические границы ценятся выше человеческой жизни. Если красивые слова, сказанные с трибун парламентов, швыряют в крова­вую пасть смерти тысячи невинных и заблудших. Если культ нации заставляет хладнокровно наводить ствол снайперской винтовки на подбирающих наши гильзы детей. Наводить именем каких-то высших интересов, именем запутанной до­нельзя истории, именем благородной мести, а то и именем Бога.

Трупный смрад над расстрелянными городами и селами, тысячи убиенных и изувеченных, десятки тысяч оставшихся без крова и сотни тысяч глоток, зовущих к кровавому отмще­нию — вот они, ваши плоды. Вы узнаете в них себя?

Господи, они уже привыкли. И те и другие. Ложатся к пулемету, как будто к станку встают. За рычагами танка — как за рычагами трактора. Пахать. Уже и не думая, ЧТО взойдет на этом поле. И к убитым привыкли, и к раненым. Война стала будничной работой. Убийство — отштампован­ной деталью машины войны.

Мальчишка-гвардеец, наигрывавший на гитаре «Поручи­ка Голицына», только головой повел, когда рядом ранило товарища. Нет, не безразлично, но как-то совсем уж буднич­но. И продолжал напевать.

Женщина в Дубоссарах, прислушиваясь к звукам очеред­ной вечерней канонады, залихватски улыбнулась:

— Сегодня еще ничего. Вот вчера они понатворили! — и пошла загонять детей в погреб.

Это слово «понатворили», которым мы привыкли оцени­вать шалости детей, означало несколько разрушенных домов и два десятка убитых жителей.

Привыкли. Привыкли жить, умирая. Жить, убивая, И по­степенно начали забывать, что можно жить иначе.

Привыкли настолько, что и Бендер оказалось мало. В ночь со второго на третье июля на Суворовскую гору за Кицканами вылезли реактивные установки «Град» и «Ура-ган» и уставились стволами на Тирасполь. На окраины горо­да упали первые «Алазани». Столице Приднестровья готови­лась участь Бендер.

Тут открылась дверь, и к столу прошел человек в пятни­стом леопардовом одеянии. Жутким взглядом, будто в глазах сидело по снайперу, оглядел комнату и сел. Все замолчали.

— Я — генерал Александр Лебедь,— низким воландовским басом объявил человек.— Я пришел вам сказать, что больше не позволю убивать. Я знаю, как это сделать. И я это сделаю.

Ночью все проснулись от чудовищного грохота орудий. Кицканского плацдарма больше не существовало.

«Здравствуй, дорогой Мартин. Я получил твое письмо и очень рад, что все у тебя хорошо, дело движется, а здоро­вье по-прежнему богатырское. Я тоже пока жив и много работаю.

Дорогой Мартин. В твоем письме очень много интерес­ных вопросов ко мне. Боюсь, не сумею ответить. Догадыва­юсь, что вы там многого не понимаете. Но мне кажется, что и я уже мало что понимаю. А если вдруг и совершаю какое открытие, то не верится, что совершил его и. здравом уме. Иногда так и тянет обратиться к врачу.

Тем не менее я очень благодарен тебе за доброе пожела­ние, чтобы наша жизнь поскорее наладилась и стала такой же, как у вас в Швейцарии, или хотя бы как в Соединенных Штатах. Думаю, что так скоро и будет.

Только надо поскорее привыкнуть к тому, что у нас все наоборот. Ты вот любишь наших поэтов и подозрительно относишься к нашим военным. А я теперь — наоборот. Потому что у нас поэты разжигают войну, а военные ее гасят. Ты положительно относишься к слову «выгода», по­скольку считаешь, что жить выгодно — это жить разумно. Я, как ты помнишь, с тобой в этом вопросе соглашался. Но в последнее время, к своему ужасу, понял, что иногда выгод­но бывает и убить. А вы, справедливо возмущаясь нарушени­ем прав единиц, почему-то иногда закрываете глаза на истребление тысяч. Потому что выгодно? И все это называ­ется политикой. А я думаю, что это самоубийство.

Но, дорогой Мартин, не будем об этом. Я очень люблю твой Базель и очаровательных твоих земляков. Дай им Бог здоровья. В гости пока не зову. Не обижайся. Огромный привет милой Сюзанне. Всегда к твоим услугам. Ефим».

Под утро сны разгулялись вовсю. По Рейну плыл подби­тый паром с горящим на нем бронетранспортером. Раненые солдаты из последних сил держались за трос, но силы покида­ли их, и солдаты, оставляя кровавые пятна, уходили под воду. Мартин плотнее закрывал окно, чтобы в комнату не проник трупный запах с разбомбленной рыночной площади, на которой валялись вперемешку люди и апельсины. А мы с англичанкой сидели в уютном бендерском уличном кафе, удивленно смотрели на экран телевизора, -на котором мель­кали все эти швейцарские ужасы, и я, между делом, обучал ее правильному русскому «р».

Потом подошел туристский автобус, и мы отправились на экскурсию по дубоссарскому шоссе к водохранилищу. По обочинам дороги во множестве белели мраморные изваяния, и лысый гид, с характерным немецким акцентом, занудно объяснял все, что мы и сами хорошо видели. Но это не раздражало, пока на шоссе не выполз танк.

— Неужели швейцарский? — удивлялись пассажиры.

— Извините,— сказал гид,— я забыл перемотать пленку.

Проснувшись, я положил в сумку термос и два бутербро­да, напялил так и не просохшую куртку и, пройдя несколько кварталов по настороженно притихшим Дубоссарам, вышел к Днестру. Пока не стреляли.

Измученный Днестр, шипя и завихряясь, срывался с пло­тины и несся к полувзорванному мосту, когда-то соединявше­му, а теперь разъединявшему Приднестровье и Молдову. Мост взорвали приднестровцы, когда поняли, что иначе на­бегов с правого берега не избежать. И теперь берега соеди­нялись только полетом пуль. Но пока не стреляли.

Меня никто не остановил, когда я проходил посты. Левый берег держал мост под прицелом. Правый берег — тоже. Пройдя самодельные чугунные дзоты и перебравшись через вывороченные взрывом камни и куски асфальта, я прибли­зился к середине моста. Я уже физически чувствовал, что стал мишенью для тех и других. Но мне обязательно нужно было встать посередине. Никому пока это не было нужно. Только мне.

Было очень страшно. С непривычки сердце стучало, как пулеметная очередь, а ноги деревенели. Но было очень важно встать посередине.

Я уселся на металлические перила. Не стреляли. Достав термос, налил в крышку кофе. Не стреляли. Рука немного дрожала, и кофе проливался в Днестр.

Но пока не стреляли.

Ефим БЕРШИН,  «Юность» январь, 1993 год